Вытерла Марья глаза, открыв настежь окно, подышала свежим воздухом, повела плечом и вздохнула.
«Мало на земле мужиков, мало… — думала грустно она. — Войнами их уносит, ребячьи хвори хуже одолевают, легче им сгинуть от безрассудства. От курева, водки, от собственной дури. Мало мужиков. И только… Но зачем же среди них еще и такие, которые вьются по земле худыми тенями? И такими они скверными оказываются иногда для бабьего люда, что кажутся германцами на родной земле. Оттого и видится, будто их в жизни еще меньше. А жаль!»
Замерла на мгновение Марья около окна, потянулась в тишине, благо весь мир нынче на лугах, а не в деревне, присела на табурет и уснула.
Шумели в это время за магазином сосны, метался под потолком потерявший свои травы шмель, а она неслась по какому-то длинному лазоревому коридору к центру Вселенной, в которой любовь жива до конца дней, а радости… будто воздуха, безгранично. И так легко дышалось ей по всем уголкам этого мира, что вовсе не хотелось улетать из его несбыточно мягкой необъятности.
— Мань, открой, где ты? — стучала в это время в дверь магазина Раенка. — Новость имею…
Но только ли соседка стучалась в это мгновение в ее жизнь?
Охранная бабья грамота уже навсегда, даже во сне, упрятана была у нее под кофточкой. И только в этой грамоте, в этой уже отвоеванной у хаоса людских отношений еще не рожденной жизни, в этой самой драгоценной материнской грамоте и прописан тот свод законов, по которому все в судьбе женщины решается по-человечески. Тех законов, которые чаще всего и мужчину, вопреки его вечному охотничьему инстинкту, вынуждают считаться с естественным, хотя и не всегда желанным для него ходом жизни.
Говорят, что в сорок лет походку не меняют. Однако Охранная бабья грамота меняет и в мужчине так много, что он вдруг порой неожиданно и круто меняет свой маршрут, когда по лесной или городской тропке очень его тянет уже — домой, а не в… пустоту.
И мужчине порой объясняет, что совсем неплохо это, когда тропинка по жизни — одна на двоих, а не в разные неизвестные направления.
Ах, автор, о какой ерунде ты пишешь? Почему — лишь об артели, производстве домашних тапочек, о цветастых платках? Лучше посели в свои рассказы женщину, которая приехала в чужой город и долгое время чувствовала себя тут марсианкой. Огни в домах загорались не для нее, праздники и застолья гремели без нее. Даже телефон, который иногда звонил в ее номере, звонил случайно. К нему не стоило протягивать рук, там ведь спросят иное имя.
Но однажды Елене навсегда захотелось остаться в этом городе. Распушившиеся комочки ольхи, цветущие на его окраинах, напоминали ей веснушки человека, которой как-то зашел в комнату. А светлые речные протоки за городским музеем казались глазами, бесконечно косившими в ее сторону.
— Я, кажется, тебя люблю, — сказал мужчина в то утро, однако Елена не поверила. Когда за окнами… едва нарождающаяся синь и еще не прояснилась реальность, чего бы и не помечтать о неведомом? Едва ли можно верить в эти распахнувшиеся нежданно просторы… Боязно как-то…
— Пройдет день или два, и ты очнешься, — вроде просто так, чтобы остудить хотя бы себя, ответила она и добавила: — Конечно, лучшие слова люди говорят друг другу на рассвете… Всегда ли они верные?
Елена однажды слышала подобное. Она и тогда была ласковой, нежной, а тот, кого она встречала с таким смущением и теплом, спустя некоторое время уехал далеко-далеко, женился и сказал другу, что она была ошибкой в его жизни.
Теперь Елена боялась всего: неба, которое сыпало звездами, но ни к одной из Галактик не желало унести и ее… Снегов… На них — лишь одна цепочка следов. И окон, которые прежде разглядывали двоих. Теперь она мимо таких же спешит одна.
Какая, однако, неудобная эта штука — память!
Тогда Елена уехала в город, в котором огни в домах загорались не для нее и застольные беседы велись без нее, зато ни в одной клетке мироздания — никакой памяти о былом. Бежишь на работу, и только. Плохо ли? Нет звезд в душе, однако… нет и крутой метели.
Но это забвенье яви длилось лишь до тех пор, пока в ее комнату не вошел человек, веснушки которого напоминали лесную ольху у дороги, а лицо его светлело от волнения как миткаль.
Елене вновь хотелось бежать к реке, собирать в лесу ландыши, долго стоять в раздумье около юной ветлы.
Друзья сказывали, что Игорь тоже преобразился: не жаловался теперь на скуку жизни и все удивлялся, как много и у него нынче везения в жизни.
Глядя, как он птицей в беге взметывался к реке, ей было не совсем понятно, как его, ловкого и созданного лишь для полета, до сих пор миновали лучшие встречи, пролетало мимо него лучшее нежное слово?
— Прошло много дней, а я все еще не очнулся, — сказал однажды Игорь. Они оба в окне разглядывали калужские дали, мерцающую дорожку реки, будто древние терема вдали — ели.
Как же теперь из деревни хотелось спешить к нему! Вот уже на высоком зеленом холме — город, с древними колокольнями, с многочисленными роями домов, с зелеными лесками вдоль улиц. Вот и Дом печати неподалеку, стоит лишь проскочить поле и речную пойму.
Навстречу машине уже торопливо несутся придорожные саженцы, голубые ленты васильков едва удерживают тяжелые космы ржи.
Стоп! А цветы? В его кабинете же нет цветов. На столе лишь авторучка, стопка бумаги, перекидной календарь — 16 июля, самый разгар лета! И в кабинете не слышны трели птиц, не влетают в форточку потоки лугового воздуха. Разве он видит, каково нынче за городом — цветут ромашки, колокольчики крупные и мелкие, медоносная белянка? Ох, и пахучая же она.