Окончательно выцвел Сергей для Марьи, вот и захотелось вскоре ждать чего-то иного, донельзя чистого, чтоб навсегда рядом дышалось легко-легко, не жить же лишь в черте своих обид.
Утро она теперь даже во сне ждала, даже во сне не терпелось ей поскорее увидеть солнце, услышать утренние приветствия соседей. А еще очень хотелось, чтоб быстрее на часах бежало бы к полдню. Самая лучшая минута, думалось одинокой женщине, непременно случится в полдень, когда вокруг разгар дня, а в ней самой — разгар жизни. Марья сложит ладонь козырьком, прищурится…
К магазину ехал на тракторе Петя-Печора. Сказывают, в пьяном виде одолевал он вплавь северную холодную реку Печору (оттого и прозвище его), когда одолевал долгие в том краю сроки.
— Мань, дай до получки, — тут же начинал клянчить он, — отпусти, пожалуйста, «родненькую»!
Заглядывал в магазин и завхоз Чепишко. Этот обычно только по части сигарет, остальное — ему в иных местах припасено, на далеких торговых базах.
— Как поживаешь? — цеплялся к завхозу тракторист Петя. — Поди, как картошка, весной не посадят, то осенью непременно съедят.
— Какое остроумие! — не терялся Чепишко. — Вот что значит окончить тюрьму с отличием да еще досрочно. Появилась возможность хоть что-то сказать. А мозги, как зубы, ты прав, каждый день обтачивать надо.
— Обточил я их уже, обточил, — плыл дальше по холодной реке жизни прямодушный Петя-Печора, искренне возмущаясь нынче тем, как завхоз надул его: дал в общежитии старый стул, а когда тот развалился, начал высчитывать как за новый.
— Плачут по тебе просторы родины чудесной, передовик ты подпольных дел, — выкрикивал тракторист. — Тебе нужно туда, где Колыма строго движется по меридиану, где есть кварц, где есть золото…
Пригрозив суровой расправой Севера, Петя поник, смолк на минуту, и этой минутой тут же воспользовался Чепишко.
— Ты, кажется, искал на бутылку?
— Ну и хитрец, — тут же встрепенулся Петя, — хитрец, — задумчиво покачал головой он. Другого открытия так и не сделал, от мелочи не отказался, однако изрек: — Жуликоватый же ты парень…
Что завхоз, скорый на всякие проделки, ловок по части морской бухгалтерии, это знали все. Мало того, районная газетенка то и дело вскрикивала, что Чепишко плут, махинатор, к тому же не исправляется, а он отчего-то после этих всенародных громких обличений и не думал исправляться.
«К чему исправляться Чепишко? — тоже с юморком думала продавщица, — плохо ли ему жизнь куражить? Финский гарнитур — пожалуйста, и Черное море будто к его избе пододвинуто, каждый год ныряет в него…».
— Сигареты и бутылку, — небрежно кидает деньги на прилавок завхоз, а на продавщицу и не взглядывает. К чему? Плотица и есть плотица. Будь она, по меньшей мере, дефицитным шнеком, тут бы и схватил, тут бы и потянулся. Коль была бы от этого польза. Марья же для него — как полынь у дороги: кивает, да, главное, не мешает. И не думает меняться Чепишко, пусть хоть десять лет в рубрике «от всей души» жалеет его газета.
В магазине опять тишина. Марья кидает на счетах, сколько кримплену, ситца и макарон продала, да не выходит что-то нынче с работой, опять отвлекает ее какой-то шум на улице.
— Панкина! — придвинувшись к окну, ахает она, понимая, что сейчас небу будет жарко. — К кому же это она на этот раз?
Вдоль улицы уже летели грозные бабьи ругательства, первостатейной марки, из тех, что как кувалдой крушат соперницу:
— Ах ты, ночной майор, — кричала на всю деревню Катя. — Видите ли, главная барышня Советского Союза! — посмеивалась она и через минуту уже угрожала: — Выходи, каледа-маледа, говорить будем!
Продавщица смеется: ишь, ругается, в огородах замерли даже блудные кабачки.
Катю Панкину, как и Чепишко, тоже в районе знал каждый, мало того, наизусть скандировали все ее реплики, обороты, короче, всю ее огнестремительную бабью артиллерию.
— Ты ж Афоня, сволочь, Афоня! — ругалась как-то у ворот со своим мужем Катя, да так заразительно, что бабы мгновенно подхватили, и шутя, конечно, бранили также теперь и своих мужиков.
— У, пьяная коза! — добавляла Катя, кидаясь на очередную подозреваемую, и на второй день улица вторила ей тем же.
— Свое что-нибудь придумайте, свое, — подтрунивали теперь над бабами мужики, но кто мог переплюнуть Катю в создании словесных картин, в создании необыкновенных житейских ситуаций? Впрочем, как и ее мужа Федю…
Вот зарезали в доме кабанчика. Может ли Федя позволить жене ехать в район, часами стоять средь мух у прилавка?
— Лучше дома за детьми приглядывай, — ласково гладит он ее по плечу, — я завтра к вечеру вернусь. Уже с деньгами.
А самого нет неделю, две… Катя уже всей деревне жалуется, что сосед Ефимов в войну сумел из фашистского плена, аж из Германии вернуться, Панкин же в тридцати километрах от дома пропал, ни письма, ни телеграммы. Что за пленение в этом райцентре?
— Слышу как-то к полуночи развратный стук в окно, — задыхаясь от гнева, на другой день рассказывает бабам Панкина. — Открываю… Федя!
Катя изображает, как он машет чемоданом, а в чемодане что-то гремит, да так, что даже глухая Лукашиха через дорогу среди ночи слышит, сколько грошей принес Панкин в дом.
Притихли соседки, ждут продолжения Катиного рассказа, оно ведь всегда как в детективе.
— Ну и что там?
В ответ лишь пауза.
— Так что в чемодане?
— Пустая алюминиевая миска, — отвернувшись лицом к окраине села, объясняет Катерина, — и рубль двадцать мелочью.
Бабы удивленно переглядываются, сдурел Федя, что ли? И это за кабанчика?