— Ну, лес честной, и дела… Даже без боли долгие годы теперь болеть будет…
Женщина замерла на меже, с которой муж, как частник, за долгие годы так и не расстался, вдруг удивленно спросила:
— Пан, а вы зачем приихалы до нас?
Хорошая зима в Польше, совсем нет снега, гуляй по улицам без шапки, с расстегнутым воротом, налегке. Это тебе не Сибирь, где легко зимой дышится, но и одну пуговку на морозе не расстегнешь.
— Простите, пани Ирэна, — забывшись, назвал вдруг Василий по имени мать дорогого ему Тадеуша. — Не на тот хутор я попал.
Между ним и женщиной промчалась кошка, не черная, нет, рыжая, но какая-то худая, как чья-то недобрая, чужеватая тень.
— Откуда вы знаете мое имя? Откуда знаете польский? — испугалась женщина и прижала фартук к лицу. — Вы из НКВД, Вольдемар, значит, прав?.. Не балакайте, пан, ни о чем, прошу вас… Не все поляци так думают.
«Уж наверняка… Ну, доняли тут меня своей простотой»…
Гость еще раз обнял за плечи мать своего погибшего товарища, махнул на прощанье и побежал к шоссе, чтоб успеть опередить скорый поезд «Берлин — Варшава». И когда диктор на вокзале объявил, что почонг, то есть поезд, из Берлина прибыл к третьей платформе, впереди всех встречающих стоял Веревкин. Немилосердно расталкивая людей, да так, что проводница отлетела от поручней метра на два, он ворвался в соседний вагон, пробежал в другой и влетел в купе, где, необыкновенно уже нервничая, стоял с двумя чемоданами в руках Никифор Филиппович, председатель соседнего колхоза.
Из вагона туристы выходили вместе, но у одного из них был такой подавленный вид, что глава делегации Владимир Журавлев, запугивавший людей проверками, вдруг сам перепугался:
— Что с вами, Василий Иванович? Может, врача вызвать? Вы такой бледный…
— Все в порядке, не надо, — вместо замешкавшегося с ответом Веревкина ответил Никифор Филиппович и объяснил: — У него сердце вечером прихватило, но я уже дал ему валидол…
В автобусе бывший фронтовик наклонился к земляку и шепнул:
— У тебя такой вид, будто помоев нахлебался…
— Пожалуй… Такого наслушался. Сам подумай…
В гостинице сосед долго молчал, что-то обдумывал, решал, потом рубанул рукою воздух, как на фронте во время чтения приказа.
— Видишь, Василий, какая сложная страна — эта Польша. Единоличник еще тут жив, да как царапается. Даже в горе кусается. И, по-моему, ты не прав. Не уполномочен ты жизнью, чтоб приватно, в частном порядке, решать судьбу памяти скромного польского военнослужащего. Ты поступил, как и Олеховский: это «мое», даже память о Тадеуше, и никому ее не отдам! Не по-человечески это и не по-солдатски. Польша все должна о своих людях знать. И ей решать, признать ли Тадеуша героем? Надо рассказать о нем тем, кто завтра будет встречать нас в кооперативе. Может, единоличники в такой светлой памяти не нуждаются, им, кроме делянки, ничего не нужно. А вот советская Польша — это иной мир. Для советской Польши — это великий подарок.
— Прав, конечно, Филиппыч! — обрадовано воскликнул Василий, рассуждая о том, что в войну люди не только за свои территории воевали, цели ведь для всех были общие.
— Все участвовали в битве двух понятий: «отдай, мне нужнее, иначе убью». Мы им в ответ иное: «заработай сам». И Англия за это воевала, и Америка… Только не догадались они об этом. Слишком масштабная была битва, почти космическая.
— Умы у американцев и англичан лишь на приватное заговоренные, — поддержал его председатель колхоза, который был когда-то в Америке, потому твердо добавил: — Потолок у них в мозгах низкий, что ли? Развесили над собой привычные панельки, а выше заглянуть — ни-ни… Барахла по всему миру за пятьсот лет насобирали, но ума не нарастили. Все равно карликами остались. В общественном смысле слова.
— Знаешь, Филиппыч, я догадался, что нужнее всего людям.
— А с прогрессом как, Василий? — прервал его сосед. — Ему на месте стоять? Ждать хорошего дядю?
— Прогресс не имеет права убивать. Прогресс — не палач. Поэтому учебник нужен такой… — рассуждал Василий. — По косточкам бы в нем разобрать, что такое жадность, как много она принесла зла человечеству, сколько сгубила людей, как отравила жизнь не миллионам даже, а за всю историю человечества во всех его поколениях, пожалуй, миллиардам. Ведь это алчность приволокла на землю рабство. Как зреет она в человеке, раздувается, кидается на другого, заражает окружающих. Потом ставит силки, ловит одного, второго, третьего. Глядь, в капкане уже целое государство. Потом следующее… И вот уже танки идут по земле, чтобы давить чужих детей. Какая страшная эпидемия! Придумать бы, как уничтожать это гнусное чувство, как не позволить ему вообще зарождаться. Какие наработки нужны, чтоб никому оно не нравилось, чтоб все считали его позорной чертой человеческого характера… Чтоб стыдно было с этим ощущением жить, будто с сифилисом… Кто напишет такой учебник, Филиппыч, а?
Когда по весне упали с берез огромные, как подушки, вороха снега, в далекую сибирскую деревню Каменка вдруг пришло письмо. По-русски оно звучало приблизительно так:
«Простите нас, пан Василий! — писала Веревкину Ирэна Олеховская. — Не сумели встретить мы, как следует, оказывается, очень дорогого нам гостя. Извините. Благодарю Вас за все. Теперь с разных хуторов приходят к нам в гости и поздравляют с тем, что наш сын — Герой. Была о нем статья в газете. И еще в районе решили поставить Тадеушу памятник. Двоих детей мы в войну потеряли, но только сейчас, когда мы — со всеми, мы не чувствуем себя пожилыми сиротами. Вольдемар тоже кланяется вам. Приезжайте к нам с женою в гости».